Морис Бланшо

Морис Бланшо 

Письмо начинается только в момент приближения к той точке, где открывается ничто... Импульсивная сила письма заставляет мир исчезнуть. В этот момент время утрачивает свою решающую власть; ничто может действительно начаться.письма заставляет мир исчезнуть. В этот момент время утрачивает свою решающую власть; ничто может действительно начаться.

«Эта формула объясняет, почему у литературы такой идеал: говорить, чтобы ничего не сказать. Это не мечты, не роскошь нигилизма. Если, говоря о вещах, мы рассказываем о них только то, что делает из них ничто, тогда ничего не говорить и есть единственная надежда сказать все. Надежда довольно нездоровая».


Слово подает мне некую сущность, но лишенную бытия. Оно становится отсутствием бытия, отрицанием его, тем, во что оно превращается после того, как его лишают бытия, то есть самим фактом небытия. С этой точки зрения говорить — это странное право. <...> Смысл слова предполагает в качестве прелюдии ко всякому слову нечто вроде обширной катастрофы, потопа, разливающегося целым морем над всем живым. Бог создал живые существа, а человеку пришлось их уничтожить. Только тогда они обрели для него смысл, и он воссоздал их из этой смерти, в которой они сгинули; но вместо живых существ возникла лишь сущность, и человек оказался обреченным жить и воспринимать все только через смысл, который ему пришлось создавать. Он вдруг увидел себя узником дня и понял, что дню этому нет конца, ибо даже конец его был светом, так как этот конец существ и породил их смысл, то есть сущность.


Ясно, что возможность говорить связана во мне с моим собственным небытием. Называя себя, я как бы пою по себе похоронную песнь: я разлучаюсь с самим собой, во мне больше нет ни моего присутствия, ни моей реальности, а есть только объективное, безличное присутствие моего имени, которое превосходит меня и застывшая неподвижность которого служит мне как бы надгробием, повисшим над пустотой. Когда я говорю, то отрицаю существование того, о чем говорю, а также и существование самого говорящего: моя речь, обнаруживая бытие в момент его несуществования, утверждает, что это обнаружение исходит из отсутствия того, кто его производит, из его способности устанавливать дистанцию с самим собой, быть другим в отношении своего бытия. Вот почему, чтобы речь по-настоящему возникла, жизнь, которой предстоит быть носителем этой речи, должна пройти через опыт своего небытия, стать «потрясенной до основания, и все, что было в ней устойчивого и прочного, должно быть поколеблено».


Речь начинается только с пустоты; полнота и уверенность не говорят; тому, кто говорит, всегда не хватает чего-то существенного. Отрицание связано с речью. Я начинаю говорить не для того, чтобы что-то сказать, — это ничто заставляет меня говорить; а само ничто не говорит — оно обретает сущность в слове, и сущность слова — это тоже ничто. Эта формула объясняет, почему у литературы такой идеал: ничего не сказать; говорить, чтобы ничего не сказать. Это не мечты, не роскошь нигилизма. Речь обнаруживает, что обязана своим смыслом не тому, что существует, но своей отстраненности от существования, и подвергается соблазну сохранять эту отстраненность, достигать негации внутри себя самой и делать из ничто — все. Если, говоря о вещах, мы рассказываем о них только то, что делает из них ничто, тогда ничего не говорить и есть единственная надежда все сказать. Надежда довольно нездоровая.


Приложим усилие и послушаем слово: в нем борется и работает ничто — неустанно продвигается вглубь. Напрягается в поисках выхода, уничтожая свою темницу, — воплощение безмерной тревоги, бдительность без формы и имени. И вот, печать, хранившая это небытие в пределах слова, в виде его смыслов, сломлена: открывается доступ для других слов, менее устойчивых, еще не точных, более склонных покориться необузданной свободе негативных сущностей, неустойчивых единств, не понятий еще, а их движения, ускользания в виражи, которые никуда не ведут. Так и начинается гонка, в которой речь, пребывая в движении, призвана удовлетворить неспокойное требование конкретной вещи, лишенной бытия, которая, посомневавшись возле многих слов, пытается всех их ухватить, чтобы всех зараз подвергнуть отрицанию, заставить обозначать пустоту, которую они не способны ни заполнить, ни показать, беспрестанно утопая в ней.


Да, к счастью, язык вещественен: как написанная вещь, кусок коры, осколок камня, ком глины, в которых зиждется реальность земли. Слово действует не воображаемо, а как темная сила, как заклинание, подчиняющее себе вещи, делающее их реально присутствующими вне самих себя. Оно — элемент, едва отделившаяся часть Земных недр: не имя даже, а мгновение всеобщей анонимности, чистое утверждение, оцепенение перед лицом темной глубины. И в силу этого речь стремится играть свою игру без творящего ее человека. 


Литература оставляет в стороне писателя, перестает быть работой вдохновения, самоутверждающимся отрицанием, идеалом, вписывающим себя в мир как абсолютная перспектива всей совокупности мира. Она не вне мира, но и не в нем самом; она — присутствие вещей, опережающее присутствие мира; она же — их устойчивость после его исчезновения: упрямство того, что остается, когда все уходит, отупение того, что возникает, когда ничего нет. Поэтому-то ее не спутаешь с сознанием, дающим свет и принимающим решение; она — мое сознание без меня, лучезарная пассивность минеральных веществ, прозрачность на дне бесчувствия. Она — не сама ночь. А навязчивая мысль о ночи; не ночь, но сознание ночи, не теряющее бдительности, чтобы захватить себя врасплох, и из-за этого все время впадающее в рассеяние. Она — не день, а та сторона дня, исключив которую, он стал светом. Она и не смерть, так как через нее, не существуя, проступает ее существование, то, что остается за существованием как самое непреклонное утверждение, без начала и конца; она же — смерть как невозможность умереть. <...> Но вот что она из себя представляет и дает увидеть: желание быть чем-то; отказ от желания говорить, погруженный в соляные столпы замерзших слов; судьбу, которой она становится, — как речь без говорящего, как письмо без писателя, как свет сознания, лишенного «я», — это безумное усилие, чтобы уйти в себя, скрыться за фактом того, что она показывает.

newFactory paris - La Forge avg amworldfilms.com @2009